Стивен Ликок

(доктор философии)

РАССКАЗЫ


№56

То, о чем я сейчас расскажу, поведал мне однажды зимним вечером мой друг А-янь в маленькой комнатке за его прачечной. А-янь — это низенький тихий китаец с серьезным, задумчивым лицом и с тем меланхолически-созерцательным складом характера, какой так часто можно наблюдать у его соотечественников. Меня с А-янем связывает давняя дружба, и немало долгих вечеров провели мы с ним в этой тускло освещенной комнатушке, задумчиво покуривая трубки и размышляя в молчании. Что меня особенно привлекает в моем друге — это его богатая фантазия, способность к выдумке, которая, по-моему, является характерной чертой людей Востока и которая позволяет ему забывать добрую половину безрадостных забот, связанных с его профессией, перенося его в другую, внутреннюю жизнь, созданную им самим. Но вот о его способности к анализу, о его острой наблюдательности мне было совершенно неизвестно вплоть до того вечера, о котором я и хочу рассказать.

Освещенная единственной сальной свечой комнатка, где мы сидели, была маленькая, убогая и, можно сказать, почти без мебели, если не считать наших двух стульев да небольшого стола, на котором мы набивали и прочищали наши трубки. Стену украшали несколько картинок — по большей части дешевые иллюстрации, вырезанные из газет и наклеенные для того, чтобы скрыть пустоту комнаты. Только одна картинка была примечательна во всех отношениях — мужской портрет, превосходно выполненный чернилами. На нем был изображен молодой человек с лицом необыкновенно красивым, но бесконечно печальным. Мне давно уже казалось, что А-янь пережил какое-то большое горе, и, сам не знаю почему, я связывал это обстоятельство с висевшим на стене портретом. Однако я всегда воздерживался от каких-либо расспросов, и только в этот вечер мне стала известна его история.

Мы молча курили некоторое время, пока наконец А-янь не заговорил. Человек он вполне культурный, весьма начитанный, и, следовательно, его английская речь вполне правильна с точки зрения конструкции фразы. В его произношении чувствуются, конечно, некоторая медлительность и чрезмерная мягкость звука, свойственные языку его родины, но я не собираюсь воспроизводить здесь эти особенности.

— Я вижу, — сказал он, — что вы рассматриваете портрет моего несчастного друга, номера Пятьдесят Шесть. Я никогда еще не рассказывал вам о своей утрате, но, так как сегодня годовщина его смерти, я был бы рад немного поговорить о нем.

А-янь замолчал. Я снова закурил трубку и кивнул ему, показывая, что приготовился слушать.

— Не знаю, — продолжал он, — когда именно Пятьдесят Шестой вошел в мою жизнь. Разумеется, я мог бы уточнить это по записям в моих книгах, но у меня никогда не было желания сделать это. Понятно, что вначале я интересовался им не больше, чем любым другим моим клиентом, — пожалуй, даже меньше, поскольку за все время наших деловых отношений он ни разу не принес свое белье сам, а всегда присылал его с мальчиком-рассыльным. Когда же я заметил, что он стал одним из постоянных моих заказчиков, я стал задумываться над тем, что за человек этот номер Пятьдесят Шесть — так я привык называть его про себя — и что он собой представляет. Вскоре я уже смог сделать по поводу этого неизвестного мне клиента некоторые умозаключения. Судя по качеству его белья, он был не богат, но, во всяком случае, жил в полном достатке. По-видимому, этот молодой человек вел правильный образ жизни, подобающий христианину, и время от времени бывал в обществе. Все это я мог заключить из того, что количество белья, присылаемого им в прачечную, было всегда одно и то же, что срок стирки всегда приходился у него на субботний вечер и что раз в неделю он надевал крахмальную рубашку. По характеру это был скромный, непритязательный юноша: высота его воротничков не превышала двух дюймов.

Я взглянул на А-яня с некоторым удивлением. Благодаря недавно опубликованным произведениям одного известного романиста я был знаком с подобным методом анализа, но такие откровения в устах моего восточного друга явились для меня полной неожиданностью.

— Вначале, когда я только что узнал его, — продолжал А-янь, — Пятьдесят Шестой был студентом университета. Конечно, я понял это не сразу. К этому выводу я пришел через некоторое время по той причине, что в течение четырех летних месяцев его обычно не бывало в городе, а также и потому, что во время экзаменационных сессий манжеты его рубашек, когда они ко мне попадали, были испещрены датами, формулами и теоремами. С немалым интересом следил я за ним в период его университетских занятий. В продолжение всех четырех лет я стирал для него еженедельно. Регулярная связь с ним и возможность благодаря постоянному наблюдению проникнуть глубже в пленительный характер этого человека превратили мое первоначальное уважение к нему в прочную привязанность, и теперь я уже по-настоящему тревожился за его судьбу. Во время каждого последующего экзамена я помогал Пятьдесят Шестому чем только мог: крахмалил рукава его рубашек до самого локтя, чтобы дать ему как можно больше места для заметок. Мое волнение во время последнего экзамена не поддается описанию. Номер Пятьдесят Шесть занимался теперь с предельным напряжением. Я мог судить об этом по состоянию его носовых платков, которые на этот раз он, видимо, сам того не сознавая, употреблял вместо перочисток. Поведение молодого человека во время последней экзаменационной сессии явилось доказательством нравственной эволюции, которая произошла в его характере за годы студенчества. Ибо записи на манжетах, столь многочисленные в период первых контрольных работ, на этот раз свелись к отдельным коротким пометкам, да и те относились лишь к вещам сугубо сложным, которые поистине невозможно удержать в памяти. С родственным волнением увидел я наконец в субботней пачке белья, в начале июня, мятую крахмальную рубашку, вся грудь которой была залита вином, и мне стало ясно, что номер Пятьдесят Шесть отпраздновал только что присвоенную ему степень бакалавра искусств.

В ближайшую зиму привычка вытирать перья носовыми платками, замеченная мною во время последнего экзамена, сделалась у него хронической, и я понял, что он начал изучать юриспруденцию. Он упорно работал в тот год, и крахмальные рубашки почти совсем не появлялись в его белье. А следующей зимой, на втором году изучения законов, началась трагедия его жизни. Я заметил, что качество и количество белья, присылаемого им в стирку, совершенно переменилось. Вместо одной или самое большее двух крахмальных рубашек в неделю появилось четыре, и теперь шелковые носовые платки заняли место прежних полотняных. Мне стало ясно, что Пятьдесят Шестой изменил строгому укладу студенческой жизни и стал чаще бывать в обществе. Спустя некоторое время я заметил и еще нечто: Пятьдесят Шестой влюбился. Вскоре сомневаться в этом было уже невозможно. Он менял теперь семь рубашек в неделю; полотняные носовые платки совсем исчезли из его обихода; высота воротничков от двух дюймов дошла до двух с четвертью и под конец до двух с половиной. У меня сохранился один из перечней белья, сданного им в прачечную в тот период; достаточно взглянуть на этот список, чтобы понять, с какой скрупулезной тщательностью следил он тогда за своим туалетом. О, сколь памятны мне светлые упования этих дней, чередовавшиеся с минутами самого мрачного отчаяния! Каждую субботу с трепетом разворачивал я пакет с бельем, стремясь найти там лишние доказательства его любви. Я помогал моему другу всем, чем только мог. Несмотря на то что, разводя крахмал, рука моя нередко дрожала от волнения, его рубашки и воротнички являлись жемчужинами моего искусства.

Она, на мой взгляд, была хорошая, порядочная девушка. Ее влияние облагораживало все существо номера Пятьдесят Шесть. До сих пор он иногда носил пристежные манжеты и рубашки с фальшивой крахмальной грудью. Теперь он отказался от них — и прежде всего от рубашек с фальшивой грудью, — с презрением отвергая самую мысль о какой бы то ни было фальши. А через некоторое время, в пылу восторга, он расстался даже и с пристежными манжетами. Оглядываясь назад на эти светлые, счастливые дни, я не могу удержать невольный вздох.

Счастье номера Пятьдесят Шесть как бы вошло в мою жизнь и целиком заполнило ее. Всю неделю я не мог дождаться субботы. Появление рубашек с фальшивой крахмальной грудью повергло меня в глубочайшую бездну отчаяния; их отсутствие возносило на вершину надежды. Когда зима, смягчившись, уступала место весне, Пятьдесят Шестой наконец набрался мужества, чтобы узнать свою судьбу. Как-то в субботу он прислал мне новый белый жилет — один из тех предметов мужского туалета, каких до сих пор, следуя своим скромным привычкам, мой юный друг упорно избегал. Я должен был привести эту вещь в надлежащий вид. Все средства моего искусства были пущены в ход — ведь я отлично понял назначение этого жилета. В следующую субботу жилет вернулся ко мне, и со слезами радости я увидел на правом плече след ласкового прикосновения маленькой теплой ручки. Так я узнал, что номер Пятьдесят Шесть получил согласие своей избранницы.

А-янь умолк и сидел молча довольно долго. Его трубка, затрещав, погасла и, холодная, лежала у него на ладони. Глаза А-яня были устремлены на стену, где дрожащие тени колебались в тусклом мерцании свечи. Наконец он заговорил снова:

— Не буду описывать счастливые дни, последовавшие за этим событием, — дни ярких летних галстуков и белых жилетов, безупречных рубашек и высоких воротничков, которые привередливый влюбленный менял теперь каждый божий день. Наше счастье казалось полным, и я не просил у судьбы ничего больше. Увы, оно было недолговечно! Когда светлые летние дни сменились осенними, я с огорчением начал замечать признаки случайных ссор: то четыре рубашки вместо семи, то появление заброшенных было пристежных манжетов и рубашек с фальшивой грудью. За ссорами следовали примирения со слезами раскаяния на плече белого жилета, семь рубашек появлялись вновь... Но ссоры все учащались, а потом настало время бурных сцен, после которых иногда оказывались сломанными пуговицы жилета. Количество рубашек постепенно уменьшалось — оно дошло до трех, потом упало до двух, а высота воротничков моего несчастного друга снизилась до одного и трех четвертей дюйма. Тщетно расточал я номеру Пятьдесят Шесть нежнейшие свои заботы. Моей исстрадавшейся душе казалось, что блеск, который я наводил на его рубашки и воротнички, мог бы смягчить и каменное сердце. Увы! Все мои усилия примирить их, видимо, пропали даром. Прошел ужасный месяц. Все рубашки с фальшивой грудью и пристежные воротнички вернулись вновь; казалось, несчастный юноша упивался их вероломством. Наконец в один мрачный вечер я увидел, развернув пакет, что он купил себе дюжину целлулоидных воротничков, и сердце подсказало мне, что она покинула его навеки. Не могу вам передать, как страдал в это время мой бедный друг. Достаточно сказать, что от целлулоидных воротничков он перешел к голубым фланелевым рубашкам, а от голубых — к серым. Красный бумажный носовой платок, который я увидел под конец в его белье, явился для меня грозным предостережением — я понял, что обманутая любовь повредила его рассудок, и приготовился к самому худшему. Затем наступил мучительный трехнедельный интервал, когда он не присылал мне решительно ничего, а потом пришел сверток — последний сверток! То был огромный узел, вмещавший, казалось, все его белье. И в этом узле я, к своему ужасу, обнаружил рубашку, на груди которой темнело кровавое пятно и зияла дыра с зазубренными краями — дыра, указывающая место, где пуля пробила насквозь его сердце.

Я вспомнил, что две недели назад мальчишки, продававшие на улицах газеты, выкрикивали сообщение об одном ужасном самоубийстве, и теперь я твердо убежден, что речь шла о номере Пятьдесят Шесть. Когда первоначальная острота моего горя немного утихла, я решил сохранить для себя образ этого человека, нарисовав его портрет — тот самый, что висит напротив вас. Я немного владею искусством рисования и уверен, что мне удалось схватить выражение его лица. Разумеется, портрет этот сделан мною не с натуры, ибо, как вы уже знаете, я никогда не видел номера Пятьдесят Шесть.

У наружной двери зазвенел колокольчик, возвещая о приходе очередного клиента. Со свойственным ему видом спокойного самоотречения А-янь встал и вышел в другую комнату, где пробыл некоторое время. Когда он вернулся, у него, по-видимому, уже не было настроения продолжать разговор о своем погибшем друге. Вскоре я простился с ним и уныло побрел домой. Дорогой я много размышлял о моем маленьком восточном приятеле и о трогательных причудах его воображения. Но на сердце у меня лежала тяжесть — несколько слов, которые мне следовало ему сказать, но которые я не в силах был произнести. Я не мог найти в себе мужество разрушить воздушный замок, созданный его фантазией. Сам я жил замкнуто, уединенно, и мне не довелось испытать такую сильную привязанность, какую испытал мой добрый друг.... Но меня мучило воспоминание о некоем огромном узле белья, который я послал ему приблизительно год назад. Меня не было в городе три недели, и сверток, естественно, оказался тогда значительно более объемистым, чем обычно. И, кажется, в этом узле была одна рваная рубашка, безнадежно испачканная красными чернилами, которые пролились из бутылки, разбившейся в моем чемодане, и прожженная в том месте, куда упал пепел от моей сигары, когда я укладывал белье в узел. Все это я помню не так уж отчетливо, но в чем я совершенно уверен, это в том, что до прошлого года, перед тем как я стал отдавать белье в более современное прачечное заведение, мой номер у А-яня был 56.


ИСТОРИЯ ПРЕУСПЕВАЮЩЕГО БИЗНЕСМЕНА, РАССКАЗАННАЯ ИМ САМИМ

Нет, сэр, мне никто не помогал: я сам выбился в люди. В детстве меня не баловали. (Возьмите сигару. Я плачу за них пятьдесят центов за штуку!) Образования я, в сущности, не получил никакого. Я и читать-то толком не умел, когда бросил школу, а писать — грамотно писать по-английски — научился, только когда вошёл в дело. Но могу с уверенностью сказать — среди обувщиков никто не напишет делового письма лучше меня. Мне до всего пришлось доходить самому. Правда, дробей я так и не знаю, но, по-моему, они и ни к чему. Географию я тоже никогда не учил, а что знаю, вычитал из железнодорожных расписаний. Поверьте мне, больше и не нужно. Сына я послал в Гарвард. Так, видите ли, захотелось его мамаше. Но пока незаметно, чтобы он там чему-нибудь научился во всяком случае, чему-нибудь полезному для дела. Говорят, в колледже формируют характер и учат хорошим манерам. А по-моему, всё это можно приобрести, занимаясь бизнесом. Ну, как вино? Нравится? Если нет, говорите прямо — я задам головомойку метрдотелю: они достаточно дерут с меня. Это сухое винцо обходится мне по четыре доллара за бутылочку.

Да, так мы говорили о том, с чего я начал. Много пришлось хлебнуть мне в жизни. Когда я добрался до Нью-Йорка — мне было тогда шестнадцать, — у меня оставалось всего-навсего восемьдесят центов. Я жил на них почти неделю, пока бродил по городу в поисках работы. Брал тарелку супа и кусок мяса с картошкой — всего на восемь центов, и, поверьте мне, это было намного вкуснее, чем то, что они подают мне в этом чёртовом клубе. А тот ресторанчик... Жаль, позабыл, где он находится. Где-то на шестой авеню.

Помнится, на шестой день я получил работу на обувной фабрике. Меня поставили к машине. Вы небось никогда не бывали на обувной фабрике? Нет, конечно. Откуда же! Так вот, оборудование у нас сложное. Уже тогда, чтобы сделать один башмак, работало тридцать пять машин, а теперь их у нас пятьдесят четыре. Я никогда раньше в глаза не видел ни одной машины, но мастер меня всё-таки взял.

— Парень ты, видать, крепкий, — сказал он. — Попробовать можно.

Так я и начал. Я ничего не умел делать, но с первого дня всё пошло у меня как по маслу. Сначала мне платили четыре доллара в неделю, а через два месяца уже набавили двадцать пять центов.

Ну вот, проработал я месяца три и пошёл к старшему мастеру, начальнику моей мастерской.

— Скажите, мистер Джонс, — говорю, — хотите сэкономить десять долларов в неделю?

— Каким образом? — спрашивает он.

— Проще простого. Я тут немного присматривался к тому, что делает мой мастер. Я вполне могу выполнять его работу. Увольте его, а меня поставьте на его место и платите мне половину.

— А справишься? — говорит он.

— Испытайте! — говорю я. — Рассчитайте его и дайте мне показать себя.

— Ну что ж, — говорит он. — Мне нравится такая напористость. Ты, видно, парень с головой.

Так вот, значит, рассчитал он мастера, а на его место поставил меня, и, представьте, я прекрасно справился. Вначале было трудновато, но я работал по двенадцать часов в день, а по ночам читал книжку про обувные машины. Так прошло около года.

Однажды я спустился в контору к управляющему.

— Мистер Томсон, — говорю я, — хотите экономить сто долларов ежемесячно?

— А как? — говорит он. — Присаживайтесь.

— Очень просто, — говорю я. Вы увольняете Джонса, а меня назначаете на его место старшим мастером. Я выполняю его работу, а за одно и свою, и всё это обходится вам на сто долларов дешевле.

Он поднялся и вышел в соседнюю комнату. Я слышал, как он сказал мистеру Ивенсу, одному из директоров фирмы:

— У парня есть голова на плечах.

Потом он вернулся и говорит:

— Хорошо, молодой человек. Мы дадим вам возможность показать себя. Как вам известно, мы всегда рады помочь нашим служащим всем, чем можем. В вас чувствуется хорошая закваска. Такие люди нам нужны.

Словом, на другой день они уволили Джонса и назначили меня старшим мастером. Я легко справился с этой работой. Чем выше, тем легче, если только знаешь дело и имеешь настоящую хватку. На этой должности я оставался целых два года. Я откладывал всё своё жалованье, оставляя на жизнь только двадцать пять долларов в месяц, и не тратил зря ни одного цента. Правда, один раз я заплатил двадцать пять центов, чтобы посмотреть, как Ирвинг играет Макбета, а в другой — купил за пятнадцать центов билет на галёрку и смотрел оттуда, как пиликают на скрипке. Откровенно говоря, я не верю, что театр приносит какую-то пользу. Пустое это занятие, на мой взгляд.

Спустя некоторое время я отправился в контору мистера Ивенса:

— Мистер Ивенс, я хочу, чтобы Вы уволили управляющего Томсона.

— Это ещё зачем? Что он натворил? — спрашивает мистер Ивенс.

— Ничего, — говорю я. — Просто, кроме своей, я могу взять на себя и его работу, и за это вы будете платить мне ровно столько, сколько платили ему, а моё жалованье останется при вас.

— Заманчивое предложение, — говорит он.

Короче, они уволили Томсона, и я занял его место. Вот тогда-то и началась моя карьера. Дело в том, что контроль над производством был теперь в моих руках, и я мог понижать или повышать себестоимость продукции, как мне было выгодно. Вы, надо думать, ничего не понимаете в таких вещах, — этому в колледжах не учат, — но даже вы, по всей вероятности, знаете, что такое дивиденды, и вам известно, что управляющий, если, конечно, он человек энергичный, с характером и деловой хваткой, может вертеть себестоимостью как угодно, в особенности за счёт накладных расходов. Акционерам же приходится довольствоваться тем, что им дают, и ещё говорить "спасибо". Они никогда не посмеют уволить управляющего — ведь все нити в его руках. Побоятся развалить дело.

Вы спросите, зачем я ввязался в эту игру. Сейчас объясню. К тому времени я уже успел сообразить, что мистер Ивенс, который сидел у них главным директором, и все остальные члены правления не очень-то разбираются в делах фирмы: производство разрослось, и они уже не могли охватить его во всех деталях. А в обувной промышленности важна каждая мелочь. Это вам не что-нибудь, а сложное дело. Словом, у меня явилась мысль выжить их из дела, ну если не всех сразу, то, во всяком случае, большинство.

Сказано — сделано. И вот однажды я отправился прямо на дом к старому Гугенбауму, председателю правления. Он ворочал делами не только нашего акционерного общества, но ещё многих других, и попасть к нему было почти невозможно. Никого к себе не пускал без доклада. Но я пошёл к нему домой поздно вечером и добился приёма. Сначала я поговорил с его дочерью и заявил ей, что мне нужно немедленно видеть её папашу. Я сказал это так решительно, что она не посмела отказать. Если умеешь разговаривать с женщинами, они никогда тебе не откажут.

Короче, я объяснил мистеру Гугенбауму, как можно обделать это дельце.

— Я могу довести дивиденды до нуля, — говорю я, — и ни один чёрт не подкопается. Вы скупите все акции по сходной цене, а года через два я снова подниму дивиденды до пятнадцати, а может, даже и двадцати процентов.

— Ваши условия? — говорит старый волк, пронизывая меня острым взглядом. Голова у нашего старика была что надо, во всяком случае — в те времена.

Что ж, я сообщил ему свои условия.

— Хорошо — говорит Гугенбаум. — Действуйте. Только имейте в виду — никаких письменных обязательств.

— Что вы, мистер Гугенбаум! — говорю я. — Мы с вами люди честные, и одного вашего слова для меня вполне достаточно.

Дочка проводила меня до дверей. Она, бедняжка, не знала, хорошо ли сделала, что пустила меня к старику, и очень из-за этого расстроилась. Ну, я постарался её успокоить. Потом каждый раз, когда мне нужно было поговорить с папашей, я действовал через дочку, и уж она всё устраивала.

Удалось ли нам выжить из дела акционеров? А как же! Это не потребовало даже особых усилий. Видите ли, с одной стороны, мой старик сумел вздуть цены на кожу, а с другой — я спровоцировал рабочих на забастовку. Дивиденды падали, и через год члены правления, перепугавшись, стали выходить из дела, ну а за ними, как всегда бывает, бросилась врассыпную вся мелкая сошка. Старик подобрал то, что они побросали, и половину отдал мне.

Вот так-то я и выбился в люди. Теперь я контролирую всю обувную промышленность в двух штатах. Более того, "Компания по обработке кож" уже в наших руках, так что практически всё это составляет один концерн.

Что сталось с папашей Гугенбаумом? Удалось ли мне выжить старика? Нет, знаете ли, я не стал этим заниматься. Мне это было ни к чему. В общем... как вам сказать... я всё ходил к нему в дом по всяким делам, ну и так получилось, что я женился на его дочери. Так что вроде мне не было особой необходимости выгонять его. Он теперь живёт с нами. Старик совсем сдал и уже не может заниматься делами. Фактически я решаю за него все вопросы. Своё недвижимое имущество он передал моей жене. Она в таких вещах ничего не смыслит. Да к тому же она и вообще робкая — такая уж натура, — так что приходится мне и здесь поспевать. Ну, а если со стариком что-нибудь случится, мы, разумеется, наследуем всё его состояние. Ему уж недолго осталось... Смотрю я на него — совсем он никуда не годится.

Мой сын? Да, я бы хотел, чтобы он вошёл в дело. Но сам-то он не очень этим интересуется. Боюсь, он пошёл в мать. А может быть, это влияние колледжа? Мне почему-то кажется, что в колледжах не умеют развивать в молодых людях деловую хватку. А вы как думаете?


КАК СТАТЬ ВРАЧОМ

Прогресс в области техники — это, конечно, удивительная вещь. Человек не может не гордиться им. Я, например, должен прямо сказать, что горжусь. Всякий раз, как мне случается разговориться с кем-нибудь — разумеется, с кем-нибудь таким, кто разбирается в этом ещё меньше, чем я, — разговориться, ну, хотя бы о чудесных достижениях в области электричества, у меня бывает такое чувство, словно лично я несу ответственность за всё это. Когда же речь заходит о линотипе, аэроплане и пылесосе, тут... ну, тут уж мне начинает казаться, что я изобрёл их сам. Полагаю, что и все люди с широким кругозором испытывают точно такое же чувство.

Однако сейчас речь пойдёт совсем о другом. Мне хочется поговорить о прогрессе в области медицины. Вот тут, если хотите, происходит нечто поразительное. Всякий, кто любит человечество (хотя бы одну его половину — женскую или мужскую) и кто оглядывается назад на достижения медицинской науки, не может не чувствовать, как сердце его тает от восторга, а правый желудочек расширяется под влиянием перикардического возбудителя законной гордости.

Вы только подумайте! Ведь всего сотню лет назад не было ни бацилл, ни отравления птомаинами, ни дифтерита, ни аппендицита. Бешенство было почти неизвестно и встречалось крайне редко. Появлением всего этого мы обязаны медицине. Даже такие болезни, как чесотка, свинка и трипаносомоз, которые получили у нас повсеместное распространение, прежде являлись достоянием немногих и были совершенно недоступны широким массам.

Рассмотрим успехи данной науки с точки зрения её практического применения. Всего сотню лет назад было принято считать, что лихорадку можно вылечить обыкновенным кровопусканием. Теперь мы определённо знаем, что это невозможно. Ещё семьдесят лет назад считалось, что лихорадка поддаётся лечению наркотиками. Теперь мы знаем, что это не так. Наконец, совсем недавно, каких-нибудь тридцать лет назад, врачи думали, что могут излечивать лихорадку с помощью строгой диеты и льда. Теперь они совершенно убеждены в том, что не могут. На этих примерах мы наглядно видим неуклонный прогресс в лечении лихорадки. Впрочем, мы наблюдаем такие же вдохновляющие успехи и во всех остальных областях медицины. Возьмём ревматизм. Болея ревматизмом, наши предки носили в карманах круглые картофелины и считали, что это им помогает. Теперь врачи разрешают им носить решительно всё, что они хотят. Больные, если им угодно, могут ходить с полными карманами арбузов. Это не меняет дела. Или возьмём лечение эпилепсии. Прежде считалось, что при внезапном приступе этой болезни необходимо прежде всего расстегнуть больному воротничок, чтобы помочь ему свободнее дышать. Теперь, напротив, многие врачи придерживаются того мнения, что нужно застегнуть воротничок как можно туже, чтобы помочь больному задохнуться.

И только в одной области, имеющей касательство к медицине, мы наблюдаем полное отсутствие прогресса — я говорю о количестве времени, требующемся для того, чтобы стать хорошим практикующим врачом. В доброе старое время студент, оснащённый всеми необходимыми знаниями, вылетал из колледжа, проучившись две зимы, причём летние каникулы он проводил, сплавляя лес для лесопилки. Иные студенты вылетали даже быстрее. Теперь, чтобы стать врачом, требуется от пяти до восьми лет. Разумеется, все мы готовы засвидетельствовать, что молодёжь с каждым годом становится всё глупее и ленивее. Это охотно подтвердит каждый, кому за пятьдесят. И всё же как-то странно, что теперь человек должен потратить восемь лет, чтобы получить те же самые знания, какие он прежде приобретал за восемь месяцев.

Впрочем, дело не в этом. Положение, которое я хочу развить, состоит в том, что ремесло современного врача очень несложно и научиться ему можно за две недели.

Вот как это происходит.

Пациент входит в кабинет врача.

— Доктор, — говорит он, — у меня ужасные боли.

— Где?

— Здесь.

— Станьте прямо, — говорит врач, — и положите руки на голову.

Затем врач становится позади пациента и что есть силы ударяет его по спине.

— Вы что-нибудь почувствовали? — спрашивает он.

— Да, — отвечает пациент.

Тогда врач неожиданно поворачивается к пациенту лицом и согнутой левой рукой наносит ему удар чуть пониже сердца.

— Ну, а сейчас? — спрашивает он злорадно, когда пациент как подкошенный валится на кушетку.

— Встаньте, — говорит врач и считает до десяти.

Пациент встаёт. Врач молча и внимательно смотрит на него и внезапно наносит ему удар в живот, после чего пациент скрючивается от боли и не может вымолвить ни слова. Врач отходит к окну и углубляется в чтение утренней газеты. Потом он поворачивается и начинает бормотать что-то, обращённое не к пациенту, а скорее к самому себе.

— Гм, — говорит он, — здесь мы имеем лёгкую анемию барабанной перепонки.

— Неужели, доктор? — спрашивает пациент, полумёртвый от страха. — Что же мне делать?

— Вам нужен покой, — говорит врач, — полный покой. Вы должны лечь, соблюдать строгий постельный режим и избегать волнений.

В действительности врач, конечно, не имеет ни малейшего представления о том, чем болен этот человек. Зато он твёрдо знает, что если больной ляжет в постель и будет лежать спокойно, абсолютно спокойно, то либо он спокойно выздоровеет, либо умрёт спокойной смертью. А если в этот промежуток времени врач будет каждое утро приходить к нему, трясти его и колотить, то пациент сделается покорным и, может быть, врач наконец заставит его признаться, чем именно он болен.

— А как насчёт диеты, доктор? — спрашивает пациент, уже совершенно перетрусив.

Ответы на этот вопрос бывают весьма разнообразны. Они зависят от того, как чувствует себя сам доктор и давно ли он встал из-за стола. Если время уже близится к полудню и доктор зверски голоден, он говорит:

— О, ешьте побольше, не бойтесь. Ешьте мясо, овощи, крахмал, клей, цемент, что хотите.

Но если доктор только что позавтракал и еле дышит после пирога с черникой, он твёрдо заявляет:

— Я не советую вам есть. Ни в коем случае. Ни крошки! Голод вам не повредит. Напротив, небольшое самоограничение в еде — лучшее лекарство в мире.

— А как насчёт питья?

И на этот вопрос существуют разные ответы. Доктор может сказать так:

— О, вы вполне можете выпить иной раз стаканчик пива, или если вам больше нравится, джина с содовой, или виски с минеральной водой. А перед сном я на вашем месте, пожалуй, выпил бы подогретого шотландского виски, предварительно положив туда два кусочка сахара, лимонную корочку и немного растёртого мускатного ореха.

Всё это доктор говорит с неподдельным чувством, и глаза его блестят бескорыстной любовью к медицине. Но если доктор провёл предыдущий вечер на небольшой вечеринке в обществе коллег, он, напротив, склонен категорически запретить пациенту алкоголь в любом его виде и отпускает беднягу с ледяной суровостью.

Разумеется, само по себе такого рода лечение может показаться пациенту чересчур примитивным и, пожалуй, не способно внушить ему должное доверие. Зато в наши дни этот недостаток возмещается работой клинической лаборатории. На что бы ни жаловался пациент, врач заявляет, что необходимо отрезать от него всё, что только возможно, и отослать все эти частицы, куски и кусочки в какое-то таинственное место — на исследование. Он отрезает у пациента прядь волос и пишет на бумажке: "Волосы мистера Смита, октябрь 1910 г.". Затем он отрезает нижнюю часть его уха и, завернув её в бумагу, наклеивает ярлык: "Часть уха мистера Смита, октябрь 1910 г.". Затем с ножницами в руках он осматривает пациента с головы до пят, и если ему понравится ещё какая-нибудь частичка его тела, он отрезает её и заворачивает в бумагу. И вот это-то, как ни странно, преисполняет пациента тем чувством собственной значимости, за которое и стоит платить деньги.

— Да, — говорит вечером того же дня забинтованный с ног до головы пациент нескольким встревоженным друзьям, собравшимся у него в постели, — да, доктор полагает, что тут может оказаться лёгкая анестезия прогноза, но от отослал моё ухо в Нью-Йорк, мой аппендикс — в Балтимору, прядь моих волос — издателям всех существующих медицинских журналов, а пока что мне предписаны полный покой и подогретое виски с лимоном и мускатным орехом через каждые полчаса.

Проговорив это, он в изнеможении откидывается на подушку и чувствует себя совершенно счастливым.

И вот, не странно ли?

И вы, и я, и все мы отлично знаем всё это, — однако стоит кому-нибудь из нас заболеть, как мы мчимся к врачу со всей быстротой, на которую способен наёмный экипаж. Что до меня, то я лично предпочитаю санитарную карету с колокольчиком. В ней как-то спокойнее.


ВСЕ В ЕВРОПУ!

Скромные советы путешественникам

Каждое лето тысячи и тысячи американцев отправляются в Европу. Говорят, наши пароходы еженедельно берут на борт пятьдесят тысяч человек. Впрочем, не ручаюсь за точность: может быть, мне назвали даже и не пятьдесят, а пятьсот тысяч или просто пять. Во всяком случае ясно одно — ежегодно множество людей отправляется путешествовать.

Одни пускаются в путь, чтобы переменить обстановку, другие — чтобы набраться ума; одни — потому что им надоели деньги, другие — потому что им надоело безденежье. Иные едут взглянуть на Европу, пока она не развалилась окончательно, другие — просто потому, что у них выдалось несколько свободных недель и они хотят провести их по-настоящему весело и беззаботно.

Наши скромные советы написаны именно для этой последней категории путешественников. Если, отправляясь в это далекое странствие, вы надеетесь испытать много радости, будьте готовы к большим разочарованиям. За время плавания вам неоднократно придется убеждаться в том, что реальное путешествие поразительно не похоже на путешествие, описанное в путеводителе.

Эту разницу вы начинаете ощущать с момента посадки. Посмотрим, что говорит об этом морской путеводитель в заманчивой пестрой обложке, на которой две тоненькие как тростинки девушки прогуливаются по палубе, а навстречу им идет молодой человек в соломенной шляпе и фланелевом костюме.

"Что может быть приятнее, — спрашивает путеводитель, — чем посадка на трансатлантический пакетбот? Огромное судно, сверкающее чистотой палубы, удобные Каюты, роскошные салоны, уютная библиотека — все это преисполняет нас трепетом в предвкушении будущих удовольствий. Едва мы выступаем на палубу, как плеск волн, зыблемых легким бризом, который долетает в порт с моря, возвещает, что наши мечты начинают наконец сбываться".

Да, все это так. Но, к сожалению, дорогой читатель, именно при посадке вы наверняка обнаружите, что пропал ваш черный саквояж. С чемоданом все в порядке: он уже в каюте вместе с коричневым саквояжем и бумажным свертком, который ваша тетка просила передать знакомым в Эбердине, хотя прибываете вы в Ливерпуль. А вот черного нет как нет.

Вы хорошо помните, что в поезде он был при вас; позднее ваша сестра видела его в такси. Куда же он делся? Вот вам и посадка под плеск волн и мечты, которые начинают сбываться! Разве вам сейчас до них, когда пропал саквояж, а пронзительный свисток уже подает сигнал к отплытию?

Пожалуй, не стоит обращаться вон к тому человеку в форме. Он, скорее всего, один из помощников капитана. Не пробуйте также пробиться к мостику и спросить капитана. Он все равно не знает, где ваш саквояж. А вокруг судового казначея уже собралась толпа человек в двадцать. Все они примерно в том же положении, что и вы, все пытаются добраться до казначея и что-то из него выжать. Правда, кругом носятся стюарды, но единственное, что они могут сделать, — это спросить номер вашей каюты и объявить, что саквояж должен быть там. Словом, все это похоже на какой-то заговор.

В результате вы с полчаса бегаете взад и вперед, а когда наконец саквояж найден (в соседней каюте, потому что вы написали на нем неправильный номер), пароход уже вышел в открытое море. Отплытия вы так и не видели.

Ну да ничего! Впереди еще несколько тысяч миль. Вот послушайте, что говорит путеводитель о первом утре в открытом море:

"Первый день в открытом море всегда особенно радостен. Когда с высокой палубы огромного лайнера мы смотрим на волны, наш взгляд теряется в бескрайних просторах океана. Со всех сторон — только синие воды Атлантики, чуть вспененные свежим утренним ветром. Мы прогуливаемся с радостным чувством особой полноты жизни, недоступным тем, кто остался на terra firma [твердой земле], или стоим в мечтательной задумчивости, глядя на безграничные просторы вечного океана".

Стоим? Да? Как бы не так. В это первое утро на борту парохода, даже в самую лучшую погоду, нам придется заняться кучей всяких дел, а вовсе не мечтать, глядя на волны. Прежде всего надо достать шезлонг. Как его получить? Бесплатно или за плату? А если за плату, то полагается ли давать на чай? И кто распоряжается шезлонгами? И к кому надо адресоваться, чтобы нас посадили рядом с мистером Снайдером из Питтсбурга?

На решение этих вопросов уходит все утро. Но когда с ними покончено, возникает новая проблема: к кому надо обратиться, чтобы получить за столом именно то место, какое нам хочется? Нам бы хотелось сидеть за одним столом с мистером Снайдером и четой Хопкинсов из Альберты. Кто-то кому-то сказал, что в каком-то салоне или еще где-то один из стюардов не то распределяет, не то собирается распределять места за столом. Как быть? Впрочем, с нас довольно. Мы и так уже убили все утро на хлопоты.

Увы, дорогой читатель, что бы ни говорил путеводитель, заботы будут преследовать вас всю дорогу. Когда уладятся все недоразумения с саквояжем, шезлонгами и местами за столом, вам еще придется беспокоиться и волноваться еще по тысяче самых разных поводов. Например...

Английские таможенники. Какие у них порядки? Неужели они осматривают абсолютно все? А вдруг они придерутся к парусиновым туфлям, которые ваша тетка просила передать ее кузине в Ноттингеме (недалеко от Лондона)? Уж не придется ли платить за них пошлину, даже если вы объясните, что тетка сама их сшила? А нельзя ли просто сказать этому чиновнику: "Дело, конечно, ваше, только я скорее отправлю их обратно в Америку, чем заплачу хоть цент"? Словом, как будут держаться английские таможенники? И вот путешественник лежит ночью в каюте и думает, думает...

Или другая беда.

В котором часу вы прибываете в Ливерпуль? Удастся ли вам поспеть на лондонский поезд 11.30 или придется ждать до 12.20? Вопрос сложный. Многие путешественники столько думают по этому поводу и так много рассуждают обо всем этом на палубе, что так и не видят ни синевы моря, ни огромных дельфинов, резвящихся вокруг судна, ни летучих рыб.

Но даже если вы твердо знаете, что в Ливерпуле обязательно попадете на какой-нибудь поезд, все равно по мере приближения к земле перед вами будут вставать новые и новые заботы.

Например, как быть с письмами и радиограммами? Судовой казначей говорит, что для вас ничего нет. Но не значит ли это, что у него просто неправильно записана ваша фамилия? Ведь он же мог ошибиться! Может быть, лучше подойти к нему еще раз (четвертый!) и проверить, не перепутал ли он что-нибудь? Право, так будет лучше. И, пожалуй, надо бы прихватить с собой мистера Снайдера. А пока вы оба будете стоять в очереди к окошечку казначея, в двухстах ярдах от вас пронесется, разрезая волны, норвежский парусник... Но вам будет не до него. Однако худшее еще впереди.

Наконец-то вы пересекли океан, все испытания кончились, и перед вами — земля. Тут снова раздается оптимистический голос путеводителя:

"Земля! С каким волнением мы переходим на нос парохода и пытаемся разглядеть белые утесы старой Англии, встающие прямо из моря! При первом же взгляде на эту древнюю землю нас захватывает романтика далекого прошлого и смелых открытий. Мы стоим, пристально глядя вперед, как, вероятно, некогда стояли Колумб или Кэбот, приближаясь к таинственной Новой Земле".

Стоим? Как бы не так! Где там! Нам некогда. Собственно говоря, мы вообще не бросали никуда никакого первого взгляда. Мы сидим в каюте и мучительно соображаем, сколько чаевых надо дать стюарду из душевой: восемь шиллингов или, может быть, достаточно шести? Нам необходим чей-то совет, чья-то дружеская помощь. Надо попытаться разыскать мистера Снайдера и узнать его мнение.

И вот, пока мы суетимся и возимся со стюардом, чаевыми и багажом, оказывается, что путешествие окончено, время истекло, и, не успев понять, как все это случилось, мы уже прощаемся с пассажирами, мистером Снайдером, четой Хопкинсов из Альберты, с судовым казначеем и стюардами. Какие это, между прочим, прекрасные люди! Но теперь нас не покидает странное чувство разочарования, ощущение какой-то утраты, словно путешествие еще и не начиналось. Нам хочется начать все сначала так, чтобы теперь уже ничего не испортить пустыми и бессмысленными хлопотами.

Друзья мои, а ведь все сказанное — притча. Подобно переезду через Атлантику, наше путешествие по жизни — всего лишь краткий переезд от одного берега к другому. Нам дано мало дней, но даже они часто бывают испорчены унизительными спорами и мелочными заботами. Будем же, пока еще есть время, шире смотреть вокруг, устремляя наши взоры к самому горизонту.